главная страница











Поверх молчания и говорения

Чухонцев как продолжатель "умного делания" древнерусских исихастов


Олег Чухонцев. Фифиа. Книги новых стихотворений. - СПб.: Пушкинский фонд, 2003, 48 с.
Поэта Олега Чухонцева (р.1938), автора трех книг стихотворений: "Из трех тетрадей" (1976), "Слуховое окно" (1983), "Ветром и пеплом" (1989) и двух собраний: "Стихотворения" (1989) и "Пробегающий пейзаж" (1997), лауреата многих премий, представлять публике не нужно. О том особом месте, которое занимала его поэзия в литературном контексте последней трети истекшего века, много писали и критики, и литературоведы… Казалось бы, можно подводить итоги и почивать на лаврах. Но после длительного перерыва у Чухонцева вышла новая книга, которую составили 28 стихотворений, написанных за два предыдущих года. Он и прежде принадлежал к числу поэтов малопишущих (Тютчев, Мандельштам, Ходасевич), для которых молчание - естественное состояние, стихоговорение же - акт обдуманный и вынужденный, предпочитая сочинение отдельных, концентрированных и многослойных вещей бесконечному тиражированию однажды найденного и опробованного.
Средневековые японские поэты, бывшие и буддийскими монахами, после достижения очередной степени просветления меняли имя и отказывались от прежних установок для того, чтобы начать построение новой, более совершенной, личности и поэтики… Так было на Востоке; в отечественной же духовной традиции не менее важен опыт молчаливого подвижничества, правда, не предполагавший стихосложения и переименования. Тем не менее Чухонцев - продолжатель "умного делания" древнерусских исихастов. Молчаливый период у него совпал со временем крушения имперских глыб и смещения тектонических пластов культуры, отголоски которых слышны в звуковой структуре чухонцевского стиха, а отход от "немотствующей речи" начался с новым безвременьем.

А березова кукушечка зимой
не куковат.
Стал я на ухо, наверно,
и на память глуховат.
Ничего, опричь молитвы,
и не помню, окромя:
Мати Божия, Заступнице
в скорбех, помилуй мя.

В таком маршевом четырехдольнике поэт выражает это переходное состояние. Новый способ говорения Чухонцева заставляет вспомнить иной тип православной аскезы - "умудренное юродство", причем именно в русском, "неправильном", изводе, без "ругания миру". Проявлено оно в сильном игровом начале ("Слова поэта суть дела его", Пушкин): палиндромические строки ("А лишила Муза разума…"), рифмы-обманки, заумь и звукоподражательные словечки ("фрр! хрр!", "бу-бу-бу", "ку-ку, ку-ку"); ярко выражено в одном из вершинных стихотворений книги ("Кые! Кые!"), да и в самом ее названии, которому позавидовали бы записные авангардисты начала XX века. "Фифиа" насуахили, коренном языке жителей Танзании и Кении, - глагол со значениями: исчезать, растворяться, затихать (о звуке), ослабевать, увядать (так толкует суахили-английский словарь). В книге есть и "покаянные" стихи - вариант народного трехударного тонического стиха, олитературенного еще Сумароковым в "Хорах ко превратному свету", тяготеющий к силлабическому одиннадцатисложнику: "Я худой был на земле богомолец,/ скоморошьих перезвон колоколец/ больше звонов я любил колокольных,/ не молитвы сотворял, а погудки". (Кстати, Мандельштам, по воспоминаниям Надежды Яковлевны, погудкой называл самый первый порыв к сложению стихотворения, расслышанный поэтом гул языка.)
Поэт говорит как будто о том же, что и прежде, но на новом временном витке с новоприобретенным духовным опытом и с новыми языковыми возможностями. Он оплакивает родных и близких, размышляет о старости, о метафизическом юродстве поэта и чужести его окружающему миру, а еще о нарастающей вселенской энтропии: "Без хозяина сад заглох,/ кутал розу - стоит крапива,/ в вику выродился горох,/ и гуляет чертополох/ там, где вишня росла и слива"… Из деревьев и растений, упомянутых Чухонцевым, можно было бы собрать целый дендрарий, а из птиц, коим некогда проповедовал Франциск Ассизский, и прочей звучащей живности - составить приличный зоопарк.
Принцип построения книги - лирическая пестрота, перебой тем, ритмов и настроений. Как в "Сумерках" Баратынского или в "Песнях из Уголка" Случевского. Только трагизм бытия у Чухонцева светлый. Радостью и приятием мира, несмотря ни на что, проникнуты ключевые стихотворения, скажем, чухонцевская жизнь Званская ("Актинидия коломикта так оплела…"), где речь идет об осени года и жизни, о соотношении бытия и быта, о существе поэзии: "Самое время бронхи свои продуть,/ легкие продышать и прочистить горло/ меликой и вокабулами - и в путь/ мысленный за химерой./ Чаю заварим с мятой, накроем стол,/ яблочный пай нарежем, тетрадь раскроем./ Может, хвала Алкею, и наш глагол/ Небу угоден будет". Здесь поэт метафорически назвал четыре параметра, по которым легко отличить живую поэзию от мертворожденной: оригинальность звукоритмики (мелика), новизна словосочетаний (вокабулы), четкий содержательный посыл (путь мысленный), скрытый смысл (химера), плюс направление движения поэтического организма (Небо).
Ряд стихотворений книги открывает новые возможности русского ритмического стиха. Чухонцев, преодолев сопротивление материала, нашел некую альтернативу - стих, обладающий безграничными возможностями, промежуточный между белым (с иногда проявляемой рифмой) ритмическим стихом и верлибром западноевропейского разлива, чуждым свойствам русского языка, имеющего помимо фразового ударения сильнейшее словесное. Этот стих, восходящий к "Инвалиду Гореву" Павла Катенина, "Запискам поэта" Ильи Сельвинского и переводам самого Чухонцева из Роберта П. Уоррена, звучит свежо, с широким дыханием и внутренней свободой: "Зрели райские яблоки в их саду, белый налив и вишня,/ на задах укроп золотился, вымахивали табаки,/ под плющом косилась беседка - все здесь, казалось,/ шло своим чередом и порядком, само собой".
К сожалению, и читатели, и критики к тому, что и как говорит поэт, привыкают, ожидая от него клонирования прошлых удач, повторения уже знакомого… Читатель Чухонцева прежних книг, возможно, будет удивлен и даже недоумен, открыв его новую книгу. Но это означает лишь, что сам читатель закоснел и не поспевает за развивающимся и не стоящим на месте поэтом. Чухонцев не стал прижизненным памятником самому себе, ускользнул от забронзовения. Его книга - не завершение, не подведение итогов, но книга открытая, начало нового чуда, каковым и должна являться поэзия.

Максим Амелин
2004-03-04
Опубликовано в журнале: «Exlibris НГ»





Биография :  Библиография :  Стихи :  Переводы :  Проза :  Авторские страницы :  Пресса :  Галерея

  Яндекс.Метрика